Турция. Записки русского путешественника
Сегодня высокие облака стоят над лесом и озером. Лес греется под еще не разошедшимся солнцем, бездвижно нежится, и только осина посверкивает, будто пересыпает блеск под несуществующим, одной ей слышимым ветром. Шмель возится в цветах, ворчливо перебирая их и оставляя их один за другим с нескрываемой досадой. Кукушка лениво и равнодушно пересчитывает чьи-то недолгие годы, словно откладывает их на счетах: одному столько, другому столько. Коршун лениво вычерчивает круг за кругом, словно долгую мелодию дня. Озеро светится покоем и далью, подставляя себя любящим взглядам деревень, которые высыпают на пригорки, как ребятишки, и завороженно молчат, остановленные простором и сиянием высокого июньского полдня. Душа и глаз просят храма на одном из холмов — белой свечи, которая тотчас собрала бы день и даль, а чаша озера при первом звоне ответила бы чаше неба.
Но далеко разошлись друг от друга русские деревни, все меньше изб выбегают посмотреть на свое
отражение, и красота отзывается болью, как если бы весь этот ненаглядный день в облаках, птицах и водах о чем-то молил твое сердце, заранее зная, что не удержит тебя.
Мы сбегаем в города, в мертвую тесноту спальных районов, в соревновательное щегольство столиц, где прекрасные храмы собирают прекрасные хоры, где блестящие мастера пишут блестящие иконы, где просвещенные батюшки говорят просвещенные проповеди. Мы крестим своих детей в домашних тазах, софринских купелях, мраморных бассейнах, озерах и реках.
Мы складываем умные общины, издаем прекрасные религиозные журналы, созываем «горячие» соборы и даже создаем религиозные партии. Но все отчетливее понимаем, что «в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя» не эту землю. Не наши мегаполисы и растратившие свет и радость редеющие деревни. Даже не наши состоятельные монастыри, заходя в них только в пору становления, в годы начальной нищеты и разрухи, пока братия держится молитвой и духом. Мы еще слышим эхо той речи и того молчания и иногда узнаем их в высоких июньских днях посреди опустевших деревень и заброшенных кладбищ, но уже узнаем с вполне книжным удовлетворением, как лестную цитату. И кажется, нам больше всего не нравится в тех тютчевских строках именно это — «в рабском виде».
Не прошли даром революционные гордые прописи «рабы не мы, мы не рабы» или «рабы немы»; мы-то, мол, очень даже разговорчивы и вполне умело пользуемся свободным словом.
В истории вообще ничего просто так не проходит, несмотря на печальное утверждение Гаврилы Романовича Державина, что «река времен в своем течении уносит все дела людей...»
Нет, воды этой реки только подставляют грядущему зеркало, чтобы будущее училось отражаться в них без постыдного повторения, узнавая родное, как юность в старости.
В «реке времен» не будет слышаться отчаяния, только если мы однажды догадаемся, что вечность не бездонная яма, пожирающая несчетные поколения, а дар дня, полного света. И каждое новое поколение есть малая черта общего Лика, единого Образа, который не дан нам Богом в завершении, а создается в со-радовании и сотворчестве с Ним. Мы идем в истории не вперед, а как круги по воде — во все стороны, пока не займем границы мира. Или, вернее, как кольца на дереве — где уже, где шире в зависимости от плодоносности веков, каковая уж зависит от нашей свободной воли.
Историческая усталость иногда провоцирует нас повторить какую-то часть пути, которая была плодотворной, но Господь не зря зовется Творцом. Он — Создатель во всякий час и ждет от нас того же. Он не принимает пусть даже и лестного, но повторного шага, пусть внешне уверенного, но механического, бездумного, когда мы страшимся посмотреть на глубину результата.
Я думаю об этом в благословенный день конца июня в северо-западном углу России перед необозримой гладью озера, которое нежит в себе синеву небес со всеми облаками, и перебираю, перебираю в памяти счастливые поездки к истокам родной веры, в страну, которую мы менее всего отождествляем с этой верой. Она ворвалась в мое сердце случайно. Как случайно в человеческой жизни все — от часа рождения до часа смерти. Византии просто пришла пора, а уж какие там столпились обстоятельства и как они выстраивались — это забота дней, не суть.
Наверное, что-то стало слабнуть в моем христианском стоянии. Появилась не то чтобы усталость, а привычка. И не знаешь даже, как сказать про нее — про странную и пугающую обыденность. Про то, что при причастии сердце не горит. Про то, что у тебя уж будто и не вера, а одно умозрение, которое ты при случае легко изложишь и даже сомневающегося брата ободришь, а только прежнего тревожного чувства, в котором мешались полет и сомнение, сухой жар и слезы, готовность и ясность, уже в себе не почувствуешь. Надо возгревать себя чтением, множить книги. На минуту окрепнешь, вспыхнешь от точного примера, от глубокой чужой мысли, сильного образа — и опять под защиту привычки.
А это уж не служба — обман какой-то. Это ты уже не перед Богом стоишь — лишь простой дисциплиной держишься. Наверное, временами оно так можно и даже нужно, потому что Церковь — это мы вместе, и если в одном сердце молчит, в тот же час оно говорит в другом, и брат накидывает на тебя покров неба своего, а в другой час ты покрываешь его молчание своим. Но когда перестаешь чувствовать защиту покрова братской молитвы, когда немота твоего сердца затягивается, когда книги смолкают, надо брать дорожный посох и — в путь. Оставить быт и повседневные обязанности, которые имеют обык
новение заслонять звезды, и — в поле, чтобы пройти по дороге, глазами увидеть небо — нескончаемое. Храм по-настоящему — это всегда путь, и каждый день он ведет кого-то светлой дорогой, которой уходил в небеса со своим спутником булгаковский Мастер, или просто поднимает с колен изнемогшее сердце слабого и опускает на колени негнущееся сердце гордого, и это краткое движение оказывается длиннее иных многолетних путей. Очевидно, это бывает в свой час у всех людей и на всех континентах, потому что, дописав эту фразу, я немедленно вспомнил Измаила из мелвилловского «Моби Дика»: «Если ты начинаешь ловить себя на безотчетном желании сбивать шляпы с прохожих, тебе пора подниматься на палубу корабля...»
Во все глаза
Первая реакция, когда хвалишься друзьям, что съездил в Турцию, иронична: «И чего привез?», и уж чуть не опаска: не начнешь ли ты ему навязывать свой турецкий товар. Поневоле замолчишь. А между тем мне действительно хочется навязать этот «товар», потому что каждая минута первой поездки года была чудом, устыжающим открытием, нечаянным уроком, духовным даром. Группа была собрана одним добрым человеком для того, чтобы разведать дорогу в Миры Ликийские, где служил Святитель Николай, и, может быть, наладить туда паломнические поездки из прихожан русских Никольских церквей, чтобы, с одной стороны, способствовать воскрешению не чужого нашему
сердцу храма в Мирах, а с другой — выкраивать средства и для возрастания своих приютов души.
Эта экономическая сторона, да и богословская тоже, оставались для меня темными. Я, пожалуй, отличная модель обыкновенного человека, который движим благочестивым желанием поклониться святыне, не очень представляя ни страны, куда едет, ни полноты ее истории. Был в группе и молодой священник Никольского храма на истоке Волги, сделавший у себя много доброго именем Святителя и горевший желанием помолиться у гробницы Николая Угодника и походить по земле, освященной стопами любимого у нас святого. Он представлял ситуацию не более моего, и в этой неизвестности для нас сохранялось определенное очарование. Нам выпадала счастливая возможность путешествия, чья цель была нам известна, а путь неведом, и надо было держать глаза открытыми. Наверное, поэтому мне все теперь представляется одинаково важным, ибо главным оказывался именно этот путь. И я заранее прошу прощения у читателей, если мои воспоминания о поездке покажутся им очень раскидистыми.
Уже ночь над Стамбулом была прекрасна, река огней сияла вдоль Босфора, и этот сверкающий, ликующий драгоценный поток не хотел кончаться, словно мы не летели, а катили вдоль него на неспешной небесной колеснице. Река была золотая, горячая, убранная алмазами белых огней, и сам просился на язык бедный пушкинский Барон в час торжества: «Я царствую! Какой волшебный блеск!»
Пока садились, уткнулся взглядом в спинку переднего кресла — скучающей рукой была выписана вся родная география: Архангельск, Никополь, Кострома, и тут же — «Ахмет + Тамара». Люди живут в самолетах, и Стамбул им не новее Костромы.
Это было сразу видно в таможенном зале. Никак было не представить отчаяния булгаковских беглецов, ужас изгнания и низвержение смысла истории и жизни для маявшихся здесь после революции героев «Бега». Уверенные смешливые громкоголосые молодые люди бросали паспорт контролю не глядя, уве-ренцым жестом новых хозяев и уже спешили к известным им дверям и транспортам: работа, конвейер, подлинно — челноки.
Да и нам надо было не дремать: через час с другого конца города уходил последний автобус в Анталью, к Средиземному морю, через всю страну. Ночной город торопился показаться низкой застройкой, страшной теснотой, наглой роскошью небоскребов, вечным столичным праздником и рабочей повседневностью. Стремительно пролетел над бездной Босфора мост из Европы в Азию, сверкнули на минуту вдали такие узнаваемые, Бог знает как с детства проникающие в сознание тяжелые купола Софии в колющих иглах минаретной стражи, и вот она — Азия и раскинувшийся на полсвета вокзал, где, если б не сопровождающий человек, легко было сгинуть навсегда, как в чреве китовом.
Наш автобус уже стоял в череде других, и кипела вокруг не по ночному времени шумная молодая толпа с турецкими флагами и какими-то бодрыми ритмическими лозунгами — оказалось, юноши уходят в армию. Они счастливы, трезвы, горячи. Потом нам
доведется в разных поездках миновать военные части, и на горах, как у нас в старое время, будут выложены светлым камнем огромные, видно, небесному взгляду назначенные декларации: «Мы сильны, мы единственны, мы не боимся!»
Или: «Я счастлив, что я турок! Ататюрк». Ата-тюрк отныне станет нашим сопровождающим в каждом городе и селении — в цилиндре, бараньей шапке, с непокрытой головой, в пальто и генеральском мундире: собиратель республики, ее гордость и слава, и будет видно, что это любовь живая и искренняя. Нам повезло: могли прилететь прямо в Анталью, но туристический сезон отошел — и самолеты оказались невыгодны. И вот — автобус, и вся страна с севера на юг. Добрый стюард приносит кофе, чтобы ты мог ободриться, и ты увидишь над собой новое небо и вдруг засмеешься, заметив опрокинутый «на спину» месяц.
Эта алмазная лодочка плывет в ночи, поднимаясь все выше и заглядывая на поворотах то в одно окно, то в другое, и ты так и не перестанешь улыбаться неожиданности этого ракурса. (И потом, выходя каждое утро к морю, видишь его с малой звездой над ним и поневоле уважительно подумаешь об авторе турецкого флага, который взял эту звезду и месяц в национальные символы, так что турок, поднимая глаза к небу, видит свой флаг и понимает, что он дома и что его небо благословляет его.)
Земля прекрасна, пустынна, выжжена до звона. Встает за горами солнце, и вершины наливаются внутренним жаром, сквозят и мглятся, и с каждым поворотом дороги все раздвигаются дальние занавесы бесконечного утреннего Господня театра.
Оливковые рощи, россыпи черепичных кровель по низинам, сухой слепящий блеск известняков — все полно света и сияния молодой осени, как у нас в редеющем воздухе начального сентября. Про стоящий на дворе декабрь приходится забыть. Глядишь во все глаза, и потрясенная душа, еще вчера измученная неуютом мокрого снега, тяжелой слякотью неустановившейся зимы, по-детски хватается за все, торопясь немедленно увезти в домашние рассказы и веселые южные городки, и прекрасные озера, с которых взлетают тысячи, поди, наших, соблазнившихся зимним теплом тверских и псковских уток, и щегольские автостанции с лавочками, зазывающими рахат-лукумом, и с непременной малой мечетью для правоверного шофера.
А там горы начнут подниматься на цыпочки выше, выше и вдруг раскатятся нежданно ровной долиной в химической зелени как будто искусственных пальм, в нестерпимой яркости цветов, в россыпи каких-то одухотворенных, словно рукодельных камней, и скоро во весь горизонт — сияющая, черепично горячая, сухо белая, яркая Анталья — и сразу роскошь, нега, субтропики, море...
Тут-то я и понимаю, что, если следовать каждому дню все с той же жадностью детства, главная мысль и важнейшее потрясение поездки растворятся в чистоте средиземных, а там эгейских и мраморных вод, в синеве финикийских и лидийских небес, в темной глубине великой истории, ибо под нашими ногами затягивались травой и кустарником руины Олимпоса и Лаодикии, Иераполиса и Афродисиаса. Слух закроется горячей музыкой зурны и барабана, под которую бились боевые верблюды Испарты
и Измира, и страстным медным и струнным, плавящимся, текучим, недвижным рыданием и ликованием муэдзинов. И, значит, надо смирить нетерпеливую, перебивающую себя память, закрыть эти волшебные сундуки, оставив одну беспокойную мысль о душе посреди теряющего себя мира со сбитой системой координат. Тогда внешне случайная поездка обнаружит свою закономерность. Во всяком случае для меня, и в очередной раз напомнит, что чудо ходит в одеждах повседневности и здравого смысла.
Мы ехали побыть в Мирах, помолиться, если удастся, у опустевшей гробницы Николая Угодника, освятить свои иконы на престоле его храма, навестить город его детства, а страна сама поспешила показать и другие святыни, родные сердцу, чтобы даже глухой расслышал наконец, о чем они напоминают и от чего остерегают.
Конечно, вначале мы и устремились в Миры, и, слава Богу, нам разрешили послужить там, и батюшка два дня не покидал храма, оставался даже ночью и пребывал в молебнах. Я разделил с ним малую часть этих служб и вряд ли сумею передать смятенное чувство радости и горечи, благодарности и печали. Мы скликали в молитвенном предстоянии всех родных и близких, живых и мертвых, чтобы вместе сплотиться в этих колыбельных стенах, заполнить немой простор, напомнить этой выси, этому амфитеатру горнего места, этим ничего не поддерживающим колоннам полтора столетия назад звучавшее здесь русское слово, когда княгиня Голицына выкупила землю, надеясь укрепить здесь русскую общину. Но близилась турецкая война, грамотные здешние идеологи услышали горячий голос русского славянофильства, звавшего крест на святую Софию, и поторопились расторгнуть договор, сославшись на некачественную реставрацию храма.